Вот ты какой:
Шальной, от радости орущий,
Неудержимый, как разбой,
Не обтекал уже, а рушил
Он все преграды пред собой...
Шальной. Как дьявол. В холод лютый. Исполненный мятежного задора. Загорелый. Как черт. И худой, возмужалый, веселый и крепкий. И главное — такой молодой, молодой. Он мчит без оглядки, не идет, а летит, молодые глаза нараспашку, дует ветер в лицо... Не дрожать, этим ветром, задыхаясь, дышать. Так шагать. Нет! Лететь! Вместе с ветром и солнцем. В любую бурю и грозу. Сквозь ветер, грозы и галдеж. Да! Налетать в пути на камни и расшибаться чуть не в прах, но обходиться синяками и снова мчать на всех парах. Да, ровесники! Да, мчать доверчиво и честно! В мажорном искристом ладу. Скорей, скорей, скорей! Как и следует нам, молодым!..
Поэзия — дело молодое. Дагурову двадцать два года. Равно, как и его сверстникам, именем которых он клянется и из стихов которых я выбрал цитаты, чтобы портрет стиля, присущего Дагурову и его ровесникам, был более полон.
Это поэтическое поколение называют сейчас «подлеском». Алексей Заурих, Игорь Волгин, Роман Солнцев, Борис Примеров, Владимир Леванский. Все они, вместе с Владимиром Дагуровым и другими дебютантами последних лет, создали современный молодой стиль, о котором не скажешь лучше самого Зауриха: дни с дождями и ветрами, непокой и беготня.
Стиль этот понятен и неизбежен. Как выразился другой ровесник Дагурова, драматург Э. Радзинский: вам двадцать два, старики!.. Что правда, то правда.
Когда «старикам» было по двенадцать (вспомним историю), так же бурно в путь отправлялись другие. Мы в путь выходим зло и храбро, как подобает молодым! — писали молодые. И были дожди и ветры. Только имена были иные: Рождественский, Соколов, Евтушенко. Когда в свою очередь эти последние были мальчиками-школьниками, они провожали на фронт Павла Когана и его товарищей. Размах и ясность доконца!—писал Коган. А когда и этим двадцатилетним было втрое меньше, о молодости слагал стихи Иосиф Уткин, и старый критик Лежнев сравнивал его с Языковым и Шиллером и писал, что каждая эпоха имеет своего юного поэта, и это всегда привлекательно: стиль молодости, буря и натиск, непокой и беготня.
Привлекательно и то, с чем входят сегодня в поэзию молодые-молодые. Их восторженный полет в будущее несет, конечно, печать нашей эпохи: приметы времени втянуты в торопливый поток миропознания; в этом смысле выгоревшая на целине ковбойка говорит нам не меньше, чем алые пунктиры телевышки, трассирующие огни такси или летящие ввысь ракеты; скорости, пьянящие молодых-молодых,— это без сомнения, скорости двадцатого века, это все — наше, жизненное, реальное. Но тут мы подходим к главному.
В поэзии реальность существует на разных уровнях. Реален ослепительный свет встающего солнца в удивленных глазах одного поэта, а у другого, более умудренного, реальностью может стать не бьющий в глаза свет, а напротив, отдаленность светила, глубь мироздания, объемы и соразмерность. Никто не может сказать, какая поэзия лучше; лучше всегда та, которая честнее; ровесники Дагурова честно пишут свое удивление перед жизнью, — это реальность их духовного опыта, и понятно, что солнце у них ослепительно блещет; восторженные краски сливаются в сверкающий вихрь; впечатления все одинаково ярки и равно слепят, они не переплавлены еще сознанием, они не имеют еще объема и соразмерности.
Может быть, поэтому стихи Дагурова так хорошо воспринимаются именно в соединении со стихами его ровесников: подлесок шумит согласно, вы слышите молодой шум, вы воспринимаете общий стиль, и каждый неустоявшийся голос прекрасен именно тем, что и он по-своему воссоздает этот общий, живой, новый шум. Недаром мгновенно откликнулась критика, когда Дагуров, Заурих, Лазарев и Макаров все вместе открыли «День поэзии» 1962 года — это был не дебют четырех поэтов, это была демонстрация стиля в четырех вариациях.
А через год вышла первая книжка Дагурова. Двадцать стихотворений совершенно в том же духе, как те (и плюс те), что опубликованы в «Дне поэзии». Это уже, однако, дебют поэта. Начинается суровая диалектика.
Диалектика становления характера поэта состоит в том, что нет у него иного пути осознать себя, кроме одного: вписаться в тот или иной предзаданный, до него созданный — общий стиль. Неизбежен момент, когда, вписываясь в общепринятый стиль, человек поднимается до него, вырастает на его правилах, пробуждается на его ритмах... А диалектика заключается в том, что в этом причислении себя к стилю должен таиться скорый бунт против стиля, и этот бунт должен наступать тем скорее, чем сильней личность, осознающая себя в чужом общепринятом качестве. Тогда старая дедукция: человек — это стиль (иными словами: человек — это тот, кто находит место в общем стиле) переворачивается, становясь бюффоновской индуктивной формулой: стиль — это человек, стиль — это то, что создается данной личностью... Так словечком «стиль» мы вынуждены обозначать две совершенно разные формы явления: общеупотребительный безличный стиль, к которому можно приобщиться, и — стиль, создаваемый данным человеком, возникающий из живой судьбы. Не всем это дано, и лишь настоящий поэт, ломая стиль общеупотребительный, создает стиль личный. Потом этот новый стиль — по той же самой диалектике — мертвеет и становится общеупотребительным под руками торопящхся эпигонов, а потом новая личность на нем учится и против него восстает.
Что переменилось, когда В. Дагуров собрал свои стихи, снискавшие ему раннюю и вполне заслуженную известность, и соединил их в книжку?
Переменилась наша точка зрения на его стихи.
В периодике они звучали как свидетельство, как сигнал, как знак: вошли в поэзию двадцатилетние и обживают старый «вечно молодой» стиль.
В сборнике со стихов иной спрос. Сборник предполагает личность. Личность предполагает судьбу.
Судьба? Да разве не в каждой строке Дагурова — судьба? По его книжке можно уверенно писать биографию. Год рождения —1940. Детство — в тылу. Сводки по радио. Фото отца в военной форме. Очереди за керосином. Школа, пионерлагерь, институт, поездка на целину, стажировка на сержанта, участие в переписи 1959 года. Биография как биография. Но есть неуловимая грань, когда внешняя биография может стать поэтической судьбой. И тогда маленькая песчинка, статист, пропускающий себя через поток истории, осознает в себе участника, личность, и как личность, пропускает поток истории через себя. И тогда даже неосознанное притворство сразу становится правдой — правдой судьбы и правдой поэзии.
Но прежде:
Да, ровесники!
В нашем паспорте
год рождения — сороковой...
Ой, притворство. При первом же таком вот выкрике: «Да, ровесники!» вы настораживаетесь: почему, собственно, такое возбуждение? Или кто-нибудь сказал: «Нет»? Или кто-нибудь усомнился в годе вашего рождения? Что случилось? Ничего. В этом вся разгадка.
Сколько было на нашей памяти,
нашей памяти пороховой...
И это — притворство. Сколько было на вашей памяти? Сами же признаетесь, что маловато было! В войну вы — играли, в очередях а шатались от истощения ваши мамы, а вы, как следует из биографии, спали в это время на руках у бабушек. Никто к вам ничего не имеет: вы не выбирали, когда родиться. Не только не говорите слово «пороховая», и не кричите так громко: «Да, ровесники!», одним словом, будьте самими собой. Стоит вам стать самим собой, как само собой и возникнет то, чего вы так возбужденно добиваетесь: и правда, и поэзия, и величие. Чудо искусства в этом смысле безотказно: вырастает именно тот, кто не тужится. Вот пример:
Но в те дни грозовые, июньские
мы не знали,
как танки рычат,
как снижаются к беженцам
«юнкерсы»
и как первые вдовы кричат...
Чувствуете, как в последней строке обдает жаром настоящей поэзии? «И как первые вдовы кричат...» — словечка и сдвинешь!
Из всех признаков войны, перечисленных героем, этот единственно живой в его устах; это услышано и нами и им; это — правда. Поэтический прием здесь говорит об инерции: «мы не знали», а живая кровь поэзии пульсирует, заглушая прием: знали, знали! Поэзия выдает правду. Танков — не видели. Самолетов — не видели. Пороху — не нюхали. Первый крик вдов — ваш! Первый — не просто оттого, что в июне только начали приходить первые похоронки. Первый — оттого, что вдовами становились на ваших глазах, оттого, что, прижавшись к материнским рукам, еще и не понимая всей безмерности горя, вы первый крик вдовства принимали на себя. Эта война — действительно шла через ваши сжавшиеся детские сердца. Это — правда.
И это — судьба ваша. Не анкета: родился, когда другие взяли винтовки, учился, когда другие водружали знамя... Судьба — это ты сам, это история, прошедшая через твое сердце.
Я не знаю такого бальзама,
чтоб сыновняя боль улеглась.
Опоздали родиться бойцами,
а сиротами вышло как раз...
Дагуров пишет сильно именно там, где не старается писать красиво. Разгружает с рабочими уголь — и чистосердечно признается, что уголь очень медленно в вагоне убывает, а под ногой — не меряно, «и это убивает». В лукавом «убивает» больше душевной силы, чем во всех клятвах, которые щедро рассыпаны по страницам книжки. Точно так же поэтично искреннее дагуровское: «врезал я ему по морде от лица ВЛКСМ» — строка, которая шокировала критиков: конечно: «прямые ходы», конечно: «прямой характер», но поверьте, врезать по морде от чистого сердца — поэтичнее, чем, законно и вежливо жаловаться по инстанциям, потому что в дагуровской прямоте — правда душевного состояния, а это дороже всего: морда заживает быстро, душа — медленно.
Не то плохо, что лирическому герою Дагурова свойственна прямота, а то, что часто мы не можем уловить, свойственна ли она ему, и что ему вообще свойственно. Критика написала о Дагурове не так много, но характеристики, данные ему, настораживают: они словно с разных людей писаны, и если одни подтрунивают над дагуровской решительной прямолинейностью, то другие, например, Г. Красухин — ясно видят в дагуровском герое покладистого добряка, подтрунивающего над самим собой. Я уже не говорю о таких дежурных критических блюдах, как свежесть голоса, удивление миру и т. д.. Увы, в данном случае критики не виноваты. Герой Дагурова действительно и то, и другое, и третье. Он еще не ясен самому себе. Он еще не знает своего стиля, он еще вписывает себя в модный общеупотребительный стиль. Личность за этим стилем часто вообще не угадывается.
Когда в стремлении уронить своих «интеллектуальных» соперников в глазах любимой, герой Дагурова небрежно эдак наигрывает на рояле «аккорды в миноре», то я не понимаю, почему это должно уязвить интеллектуалов, в чем провинился интеллект и был ли он тут вообще. Когда тот же самый герой торжественно объявляет нам: "мальчики упрямо созревают,— мальчики становятся мужчинами",— я не понимаю, что же им мешало созревать-то, мальчикам,— и вся эта торжественность кажется мне игрой. А когда этот двадцатилетний созревающий мальчик невзначай роняет: "как женщины обманывали нас«,— ого!— остается только сказать — как много вы успели, друг мой! И когда ж вы говорили правду? Только что? Или в тот момент, когда, захлебываясь ветром, герой ваш мчал доверчиво и честно, исполненный мятежного задора, шальной, от радости орущий, неудержимый, как разбой?
Можно быть прямодушным. Можно быть добродушным. Можно быть яростным, Ироническим. Угрюмым. Но надо быть.
Дагуров талантлив — если бы в этом были сомнения, разговор не имел бы смысла. Но молодой поэт находится в той переломной точке, когда должна начаться собственно поэтическая судьба его. Останется ли он «представителем стиля» или найдет себя, свой путь, свою жизненную тему,—покажет будущее.
Легко подавать надежды, трудно их оправдывать.
1964